– Ты не мог бы приехать к ленчу?
– Я же сказал: вернусь к четырем. Почему ты не воспринимаешь всерьез того, что я говорю? Она сказала:
– Я хочу погулять по пляжу, а дети не хотят идти на футбол. Ты нам нужен.
– Но мы же расстались, черт побери!
– Мне надо кое-что тебе сказать.
– Что?
– Я не могу сказать этого по телефону.
– Почему? Что-нибудь плохое?
– Теперь – плохое. Когда-то, наверное, было бы хорошим. Вообще – ничего определенного. Скорее – сигнал тревоги.
– Что же это такое?
– Дуста в ход воображение.
– Это насчет Салли?
– Нет. Ради всего святого. У тебя стал такой нудный одноколейный ум, Джерри. Подумай для разнообразия о нас.
– Я скоро приеду.
Она ждала у окна. Ее вяз, ее священный вяз, затоплял дорогу золотыми листьями, возвращаясь к наготе, которая выявляла все его арабески и ветки; он уводил ее взгляд вверх и вглубь, внутрь дома, к некоей неделимой надежде. Старый коричневый “меркурий” Джерри, с опущенным, словно в знак избавления, потрепанным верхом, свернул, давя гравий, на ведущую к дому дорожку; в тот же момент “мерседес” Ричарда медленно проехал мимо и покатил дальше. Джерри вошел с усмешечкой.
– Этот сукин сын непременно остановился бы, если бы я не завернул к дому. И как это он так быстро все учуял?
Руфь кинулась к нему в объятия прямо в передней. Она была возбуждена, игриво настроена. Хоть он и качнулся назад и обнял ее с опаской, ему это явно польстило.
– Что, детка? Неужели ты так быстро без меня соскучилась? – Он погладил ее по спине, по своей же рубашке.
– Отвези меня на пляж, – попросила она. – Отвези всех нас на пляж.
Залив у Лонг-Айленда был такого синего цвета, какого никогда не добьешься на полотне, цвета столь интенсивного, что на него ушла бы вся краска, тюбик за тюбиком, – синее копировальной бумаги и ярче белого титаниума. Высокие осенние приливы прибили всякий мусор к самым дюнам; массивная килевая балка лежала, выброшенная бурей, и под ее прикрытием здесь разводили костры, оставившие черные подпалины. Дети умчались вперед, а еще дальше, за ними, широкими кругами носился спущенный с поводка пес, и лай его с большим опозданием долетал до их ушей. Вода холодом сковала лодыжки Руфи, и она вздрогнула, словно от счастья. Она прильнула к Джерри, взяла его под руку и сказала ему, глядя, как подпрыгивают головки детей, пересекая круги, оставленные собакой, что у нее задержка на три или четыре дня, но пусть он не волнуется.
Он спросил – почему.
Она сказала, что сделает аборт.
Он закрыл глаза и на ходу повернул лицо к солнцу, хотя солнце было уже слишком низкое и не давало загара. Он сказал, что это мерзко.
Она согласилась, но ведь из стоящих перед ней альтернатив эта – наименее мерзкая. Она считает, что нельзя производить на свет ребенка, у которого нет отца.
Он указал на детей, плясавших на просторе, точно солнечные крапинки, и сказал, что это все равно, что убить одного из них. Кого она выберет – Джоанну, Чарли или Джоффри?
Руфь сказала – глупости, вовсе это не так: ведь это все равно что убить рыбу, даже меньше. А силы моря, словно внося свою лепту в их беседу, выбрасывали им под ноги крошечные серебряные тельца – рыбок, попавших в водоворот прилива. Руфь вслух вспомнила о выкидыше, который был у нее шесть лет тому назад; снова рассказала, как держала зародыш в руках, а потом спустила в туалет, и ей нисколько не было страшно.
Но, сказал он, то произошло по воле Всевышнего. А теперь это произойдет по их воле.
Конечно, сказала она, – и нетерпимость ее отца к предрассудкам проявилась в стремительности, с какой она это произнесла: конечно, это не одно и то же. Но она знает, что может и хочет на это пойти. Хочет сделать ему такой подарок. Если надо, она полетит в Швецию, в Японию.
Он же винил во всем себя: зачем он продолжал спать с нею, после того как разлюбил – или ему казалось, что разлюбил ее.
Она возразила: это неестественно – жить вместе, а спать врозь.
Он с нею не согласился. Но его несогласие – Руфь это чувствовала – главным образом объяснялось стремлением снять с себя моральную ответственность за аборт. Интуиция подсказывала Руфи, что теперь Джерри перейдет к преувеличениям, к пародии. Он вдруг остановился и, размахивая руками, объявил:
– Какой же это подарок – убить моего ребенка, чтоб потом, когда я умру, эта рыба таращилась на меня в чистилище.
– Ах, Джерри, – вздохнула Руфь. – Возможно, ничего и не потребуется.
– Три дня – большой срок, – сказал он. – Мир был наполовину сотворен за три дня. – И он обвел широким жестом сияющий мир вокруг.
– Ничего не известно, – сказала Руфь. – У женщин всяко бывает. Я чувствую себя так странно, все меня раздражает, как обычно перед началом.
– Ты просто чувствуешь себя, как беременная, – сказал он и, вдруг остановившись, обхватил ее за бедра и приподнял, так что мокрые ноги ее заболтались в воздухе. – Солнышко, – сказал он. – У тебя будет маленький ребеночек!
– Опусти меня, – сказала она; он опустил, и она невольно рассмеялась, глядя на его облупленный нос, его улыбку, полную страха. Смех будто снял сдерживающие оковы: она расплакалась, повернулась и зашагала назад, к дому, а он окликнул детей и последовал за нею.
Джерри докосил за нее лужайку и рано поужинал вместе с ними. Пока Руфь мыла посуду, он приготовил детям ванну и пижамы и почитал на ночь книжку. Когда Джоанна улеглась в постель, часы показывали уже начало девятого, и Джерри явно заторопился. Возможно, у него была заранее назначена встреча с Салли: Руфь сомневалась, что они порвали всякую связь, как он утверждал. Она попыталась его удержать, но он сказал – нет, надо мужаться. Он собрал разные мелочи, которые забыл взять накануне, прихватил два одеяла, потому что в коттедже могло быть холодно, и, словно навьюченный бродяга, пошатываясь, вышел за дверь. Не успел он уехать, как Руфи захотелось позвонить ему, сказать, что все это – нелепица. Бывают такие дурацкие несчастные случаи: изменила курс шалая стрела, отлетел в сторону осколок металла – и человек потерял глаз: отклонись они на полдюйма – и никакой беды не случилось бы.
Руфь сдерживалась и не звонила Джерри, хотя номер его телефона смотрел на нее с обратной стороны невскрытого конверта на телефонном столике. Она покружила по дому, подобрала игрушки, вылила остатки вермута в кухонную раковину, приняла нестерпимо горячую ванну и полистала “Дети разведенных”. Потом захлопнула книжку. Вяз стоял перед ее глазами огромной подушкой тени. Она закрыла глаза. Обрывки каких-то глупостей, фотомонтаж из снов замелькал во тьме за ее закрытыми веками, – наконец раздался звонок. Голос у Джерри был хриплый, несчастный. Он заранее подготовил свою речь.
– Я не хочу, чтобы ты делала аборт. Это было бы дурно. А в нашей жизни надо крепко держаться всего, что явно хорошо или явно дурно: слишком много ведь такого, что не поймешь. Если ты беременна, я возвращаюсь и остаюсь твоим мужем, и мы с Салли забудем друг друга.
– Не так надо эту проблему решать.
– Я знаю, но прошу тебя: уступи. Я все ждал Божьего слова, и вот оно. Решительно выбрось аборт из головы.
– Это очень хорошо и великодушно с твоей стороны, Джерри, но я все равно сделаю аборт. Даже если ты порвешь с этой женщиной, мы не можем радоваться появлению еще одного ребенка.
– Ну, это мы обсудим потом. Я просто хотел, чтобы ты знала. Спокойной ночи. Спи крепко. Ты очень мужественная.
Ему стало явно легче от ее твердости. Держа омертвевшую трубку в руке, она поняла: ему стало легче, потому что появилась возможность выбора. Если она беременна, он не расстанется с нею; если нет, то расстанется.
В воскресенье утром, чуть свет, задолго до того, как проснулись дети, а колокольный звон католической церкви на другом конце города стал сзывать верующих к первой мессе, Руфь обнаружила, что нездорова. Она стояла в ванной, смотрела на кусок туалетной бумаги, который держала в руке, и у нее возникло вполне отчетливое чувство, что и бумага, и кровь на ней, и утренний свет, усиленный кафелем ванной, и ее собственная, с набухшими венами, рука – все это одно целое. За ночь фотография проявилась. Ее жизнь за последнее время, ее борьба и смятенье – все свелось вот к этому, к красной кляксе на белом, к обычному пятну. Послание ее тела неизвестно кому, недвусмысленное объявление о том, что она пуста. Говоря языком современных абстракций, в руке у нее был не иероглиф и не символ, нет, – это была она сама, то, к чему все свелось; бесспорно – она сама. Руфь спустила воду.